skip to Main Content
Война глазами Захара Прилепина

Роман Захара Прилепина о «странной войне» с «несчастным противником» может зацепить и тех, кто не любит книжки про боевые действия и мало что понимает про нынешнюю кашу на Донбассе. «Некоторые не попадут в ад» – это не просто скандальный роман, в которой Прилепин высказывает весьма смелые предположения о том, кто мог стоять за убийством Захарченко. Нет, роман «Некоторые не попадут в ад» цепляет другим – непричесанным рассказом про парней, которые зачем-то идут воевать. Про прекрасных асассинов.

– Захар, в романе есть отличная фраза: «Иногда я проезжал малоинтересные городки с редкими горящими окнами. Вы пьете воду на кухне, а я еду на войну». И в ней аккумулируется отношение к этой локальной войне. Вот нам в Петербурге есть дело до того, о чем рассказано в книге?

– Почему нет? По моим данным, на ополчение, на помощь Донбассу в Питере миллионы рублей собрали. Десятки ваших ребят похоронены там. И ко мне в батальон ополченцы из Питера просились не раз и не два.
А насчет локальности… Понятно, что в Великую Отечественную войну народ был охвачен общей бедой, но одно дело жить в оккупированном городе, а другое – просто в каком-нибудь далеком городе Талаул ждать, когда же закончится эта война. Или, помните, когда в 1995 году брали Грозный, вся остальная страна смотрела, как пляшут и поют наши звезды в новогоднем огоньке. Для российской эстрады, для ребят с Садового кольца и не было войны, которая, между прочим, длилась 8 лет, не отрезали нашим солдатам головы. И так ведь всегда. Сербию освобождают от турецкого ига, Болгарию, или с Пруссией у нас «терка». Кому до этого в Европе было дело?

– И все же для кого вы писали этот роман?

– Могу говорить, что писал для жены, для сына, для Захарченко, вон для Сашки Баширова (оказавшегося так кстати рядом). Но я просто писал для себя.

– Вы могли написать мемуары, документалистику, могли, наоборот, отстраниться от самого себя вообще. Но вы сделали такой фантасмагорический замес из худлита и нонфикшен.

– Потому что художественная проза – все эти описания звуков, запахов, авторские ремарки – содержит более высокую степень правды, чем любые мемуары. У меня записано разговоров с Моторолой на 20 часов. Их можно опубликовать, но они не расскажут, ни кто такой Моторола, ни кто такой я. Это просто разговоры с Моторолой, и все. Где мы увидим портрет России начала 19-го века – в материалах какого-нибудь коррупционного дела или в «Ревизоре»? Конечно, в «Ревизоре». Или Гражданская война. Вот у меня стоят 15 томов воспоминаний, дико интересно, но для людей все равно Гражданская война – это «Хождение по мукам», это «Тихий Дон».

– А то, что в 1990-е происходило в Сербии, – это Кустурица, которому в книге посвящено немало страниц. Знаете, однажды актеры из Республики Сербской привозили в Петербург спектакль про сербов, которые ищут тела своих сыновей, погибших на «югославской войне» 1990-х, чтобы предать их земле. По стилю он близок к кино Кустурицы. Почему сербы так фантасмагорично-иронично относятся к войне?

– На самом деле все дело в том, что Кустурица создал канон, который сербы не могут переломить. У нас Великая Отечественная война – это и «Женя, Женечка и “катюша”», и «Батальоны просят огня», и «20 дней без войны», и чего только нет. Канонов много. А у сербов один Кустурица, и для нас «сербский» взгляд на войну – это ощущение страшной тоски, внутреннего ужаса и муки на фоне бесконечных плясок, цыган и абсурда.

– Когда я беседовала с Кустурицей, мы много говорили о христианстве. А для вас насколько это важно?

– Важно, как внутренний камертон. А в целом я не апеллирую к христианским понятиям и, признаюсь, не очень легко в этом ориентируюсь. Хотя стараюсь поститься, ходить в церковь, исповедоваться – все-таки я вписан в этот контекст. Если я исповедую левые взгляды, это же не значит, что готов ломать кресты, рушить храмы и читать книжки Ярославцева вместо Нового завета.

– Один из колоритных бойцов, о которых вы рассказали в романе, – казак Кубань, единственный, не считая вас, кто ходил в молельню при батальоне…

– Да, Кубань… Но таких истинно православных в ополчении меньшинство. Ребят в рунах, из каких-то языческих сект, с детства находящихся в антижизненных конструкциях – таких полно. И они молельню, которую мы с Кубанью сделали, обходили стороной. И оно понятно. В ополчении в основном молодые люди, которые выросли в 1990-е годы, какие они, к чертям, православные? На самом деле, как ни парадоксально, в них гораздо меньше христианства, чем в тех, кто вырос в советское время. Левак моего возраста запросто может быть православным, и в этом нет никакого противоречия.

Помните, Достоевский, поглядев на простые крестьянские лица наших солдат, которые уходили на освободительную войну в Сербии, сказал: «Вы думаете, они идут убивать? Они идут жертвовать собой». Понятно, что на войне он вынужден убивать, но это не то же самое, что убийство на улице, чтобы украсть кошелек. Вообще, это и есть предназначение мужчины – жертвовать собой во имя целей, которые больше, чем он сам.

– В романе вы только намекнули на оборотную сторону войны в Донецке, и она выглядит как «забавы» удалого Стеньки Разина…

– Я напишу еще одну книжку про Донбасс, не переживайте, не смолчу. Просто не может все вместиться в одном романе, да и не надо пытаться все запихать в один том. И я ничего не рассказал про Моторолу, про десятка два моих бойцов, совершавших невозможные подвиги. Это книжка про то, как я своими глазами смотрел на войну. И то столько мрачного написал, что книга в Донецке даже не продается. И вряд ли будет продаваться. Похоже, я буду единственным писателем в России, запрещенным и на Украине, и в Донбассе.

– Но вот это ощущение удали, хулиганства… Вы неприкрыто любуетесь этими парнями. «Я не знаю лучше людей», — говорите вы. И я видела фотографии некоторых ребят, которые были рядом с вами, спецназовца Шамана, например, ими действительно можно любоваться. Но при этом вы сами их называете ассасинами, то есть убийцами.

– Ну и что? Что тут такого? Это их работа такая: «добиться максимального эффекта в уничтожении живой силы и техники». Помните, Достоевский, поглядев на простые крестьянские лица наших солдат, которые уходили на освободительную войну в Сербии, сказал: «Вы думаете, они идут убивать? Они идут жертвовать собой». Понятно, что на войне он вынужден убивать, но это не то же самое, что убийство на улице, чтобы украсть кошелек. Вообще, это и есть предназначение мужчины – жертвовать собой во имя целей, которые больше, чем он сам.
…А те, что приезжают на войну ради того, чтобы убивать, если выживают, очень скоро уезжают обратно. То, что там происходит, быстро надоедает. Сидишь в окопе и ждешь, когда тебе на голову прилетит снаряд. А когда сам стреляешь, непонятно: убил – не убил? Никого удовольствия от этого не получишь. Маньяки уходят через две недели. Они: «А где движуха? Я вот нож себе купил». Не нужны там ножи, разве что консервные банки открывать. Так что не приезжайте, пожалуйста, в ополчение с ножами…

– И все же я не понимаю, почему какой-нибудь человек из Петербурга вдруг снимается с места и едет на войну? Это бегство?

– А все остальное будто не бегство! Фейсбук, инстаграм, йога, секты, компьютерные игры. Почему, как только речь о парнях, которые идут воевать, этак понимающе качают головой: «А, наверное, они изживают свои комплексы, не могут найти себя в мирной жизни». Ну невозможно словами объяснить, почему кто-то стремится на передовую. Настоящему человеку вообще противно просто существовать. Вот Ермак. Вдруг идет зачем-то в Сибирь. Что, ему было мало место на Урале? На Яике? Чего он туда поперся, где его в конце концов убили ордынские князья? Зачем на край света устремился Америго Веспуччи, зачем поморы плыли через всю Россию, рискуя умереть в пути? Да потому что «он, мятежный, просит бури, как будто в бурях есть покой».

– Что касается Ермака, Веспуччи, тут все понятно: пассионарность, трансцендентное стремление, материализовавшееся в готических храмах и истуканах Пасхи. Но как же напутствие Кандида, героя Вольтера: «Надо возделывать свой сад»?

– Так это все и есть «наш сад». Космос – наш сад. Пространство России – наш сад.

– Почему для донецких Россия – это наш сад?

– Вот моя личка, например (личная охрана командира батальона Захара Прилепина: Граф, Тайсон, Злой. – Прим. ред.). Они украинцы, родившиеся на Украине, учившие только украинский язык, украинскую историю, запорожцев, Сечь. Средний возраст бойцов моего батальона – 24–27 лет. Они не читали Есенина, Маяковского, Блока, не смотрели старых советских фильмов. Родившиеся в 1990-е годы, никогда не видевшие Советского Союза – что им Россия? Они же дальше Ростова никогда не выезжали. Но вот начинается донбасская революция, и они – за русский мир. Почему, как? Они даже не могут это объяснить. Но воюют за нее, умирают за нее. А потом приезжают в Москву и открывают для себя, что, оказывается, вовсе не все с донецкими. «Мы думали, – говорят они, – Русский мир – это огромное единство, где все за нашу победу. А, оказывается, нас всех в гробу в белых тапочках многие тут видят». Но быстро это пережили. Человек, который воюет четыре года, который похоронил десяток товарищей, он в итоге пожимает плечами: «Лажа какая-то. Ну ладно. Нестрашно». И продолжают умирать за Русский мир. Наверное, что-то идет из прапамяти. По каким-то показателям они понимают, что русская культура для них родная. Например, ополченец Граф четыре раза читал «Тихий Дон». Он в том мире чувствует себя своим. А вот ополченец Злой – он ничего не читает, он просто обладает интуитивным пониманием: «Здесь – свои, там – чужие». Он говорит: могу на мове сколько угодно, но всегда русский язык чувствовал как свой.

У нас есть ложное ощущение, что мы живем в контексте древнейшей европейской культуры, где мы какие-то дети на побегушках. А между тем ваш земляк Дмитрий Лихачев сообщил всем нам, что русская литература древнее германской и французской. Знаете про это? Наверняка не знаете.

– Карен Шахназаров, который родом из старинного армянского рода, признавался, что род – чисто формальный момент в его жизни. А родина для него – язык, на котором он говорит, и та культура, в которой находится.

– Сложно не любить что-то в русском языке. Все его диалектизмы, вся эта дрянная уличная лексика – она поначалу вызывает отвращение, потом перерабатывается в литературном языке, и вдруг появляются Бабель, Бродский с жаргонизмами, Высоцкий с блатной романтикой. Это тоже становится пластом культуры, фактом богатства русского языка.
У нас есть ложное ощущение, что мы живем в контексте древнейшей европейской культуры, где мы какие-то дети на побегушках. А между тем ваш земляк Дмитрий Лихачев сообщил всем нам, что русская литература древнее германской и французской. Знаете про это? Наверняка не знаете. Свод текстов, которые составляют наследие русской классики, – это главная мировая литература по совокупности вклада. Потому что Достоевский – это писатель номер 1. Никакой другой писатель мира, ни Диккенс, ни Флобер, никто не стоит выше Достоевского по цитируемости, по философскому влиянию, по мощи и всему остальному. Достоевский, Лев Толстой – это титаны. Из всего десятка мировых супертитанов, четыре места – за нами. У нас линейная история тысячелетняя, она длится дольше, чем история большинства европейских стран. Какая Италия, Германия? Этих стран не было еще 500 лет назад. Мы – обладатели колоссального наследия, и эта сила энергии настолько велика, что она толкает нас вперед.

– К слову, о наследии. Вы написали в ЖЗЛ про Есенина. Почему именно про этого «певца крестьянской Руси»?

– Ну хотя бы потому, что мы оба из Рязанской области…

– А ничего, что он толком и не воевал, был лишь санитаром военного санитарного поезда? А ведь в книге «Взвод: офицеры и ополченцы русской литературы» вы воспели писателей 19-го, золотого века, которые умели держать в руке не только перо, но и оружие…

– Не все должны воевать, не упрощайте меня. Кто-то может вообще не брать оружие в руки. Когда Гумилев уходил на войну, Блок сказал, что поэтов отправлять на войну – все равно что жарить соловьев. Для Блока это было немыслимо. Это зависит от личности. Лермонтов, Гумилев, Катенин прекрасно себя чувствовали в полевых условиях. А Чаадаев, когда отговаривал Пушкина от гусарства, очевидно, был прав. Лев Толстой как дворянин должен был служить, но он не был лучшим офицером.

– Да Толстой вообще пацифист…

– Послушайте, давайте будем справедливы: Толстой, который написал «Севастопольские рассказы», «Казаки», «Набег», «Война и мир», на самом деле больше воздействует на умы и эмоции человечества, чем Толстой в дневниках, который говорит: «Зачем же вы стреляете друг в друга?» Для меня эти два Толстых не воюют друг с другом. В нем просто сочеталось разное, как, собственно, и в Священном Писании, где есть мир и есть меч, где можно убить врага Христова, и нужно подставить щеку…

– И все же почему Есенин?

– Потому что вопросы, которыми мы сегодня задаемся, прямо либо косвенно обсуждаем – «писатель и пьянство», «поэт и женщины», «жизнь и судьба», «война и мир», «национализм и патриотизм», «русские и евреи», – у Есенина это все есть.

– Мы с вами сидим рядом с домом, где Есенин повесился. Или его повесили?

– Конечно, это было самоубийство. Не буду пересказывать, но свод текстов, события тех дней, судмедэкспертиза, внутренние политические противоречия и его собственные личные – ничто не противоречит факту самоубийства. И я доказываю это как дважды два.

– Как православный человек оправдываете Есенина?

– Не мое дело оправдывать, знаю лишь, что Господь более милостив, чем наше человеческое сознание. Если кто-то переживает по этому поводу, просто отмолите Есенина. Люди хотят, чтобы Сережка был за Русь святую против большевиков, жидов, чтобы Сережку убили и нарисовали звезду Давида на стене. Но Сережка сложный тип, у него свои отношения со всеми на свете. Не пытайтесь сделать Есенина проще, чем он есть, чтобы он вписывался в ваши концепции.

– Понятно, что у нас поэт больше, чем поэт. Как-то вы заметили, как трудно представить, чтобы в Англии кого-то волновало, что, к примеру, Джулиан Барнс думает про парламент и английскую королеву…

– Все так… Я вон, приезжаю в Петроград представить книжку, приходит какое-то аномальное количество людей. И это, конечно, удивительно. Я ведь не пою, не пляшу, не развлекаю. Потом они еще по полтора часа стоят в очереди, чтобы получить автограф и сказать какие-то слова, которые сейчас не принято вслух произносить: о Родине, об Отечестве, о Боге, обо всем, что нас волнует… В России долгое время верили писателям, потом на время разуверились, стали верить гипнотизерам, генералам, чиновникам. И, в конце концов, поняли, что если чиновники – это люди, последовательные в своем цинизме, то писатели – это люди, последовательные в своих заблуждениях. Поэтому лучше ориентироваться на писателей.

– И напоследок: Захар, что дала вам эта война в Донбассе?

– Она утвердила меня в том, что русская земля порождает новых удивительных людей, которых она, казалось бы, не должна больше породить. Какие бы чудовищные вещи ни породил сталинизм, какие бы отвратительные истории ни происходили в эпоху российского либерализма – все это перерабатывается в огромной мясорубке, и вдруг из всего этого совершенно неожиданно расцветают цветы. Для России это характерная ситуация.

Беседовала Елена Боброва

Фотографии: Борис Стеклов

Поделиться в соцсетях:
Комментариев: 0

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Война глазами Захара Прилепина

Back To Top